Тени прошлого. Лев Александрович Тихомиров. Мои воспоминания. Беспечальное лето.

Исаич

куратор
Команда форума
15 Сен 2019
350
4
18
53
СПб. Центр.
Беспечальное лето.
Лето 1878 года выдалось в моей жизни исключительной светлой полосой, какой и не знал ни раньше, ни после за все 68 лет моего существования. Судьба как будто хотела вознаградить меня за годы тюрьмы, измучившей меня физически и нравственно. Я был свободен и не только имел нравственное право отдохнуть, но лаже не имел возможности чем-нибудь заняться, впрячься в какую-нибудь рабочую лямку, так как участь моя еще не была окончательно определена и я не мог к чему-нибудь пристраиваться, если бы даже и хотел. Нельзя было даже строить каких-нибудь планов на будущее. Ясно было только одно: что я свободен и могу где мне угодно ничего не делать, пока будущее не придет само и не поведет меня к чему-то, не спрашивая моего мнения. Но я об этом даже не думал, а чувствовал только, что я свободен, что заботиться мне не о чем, что я наконец могу отдохнуть, видеть людей, видеть мои любимые горы, морс, степи, болота.

Все это теперь было предо мной — бери что хочешь, наслаждайся всем, к чему тебя потянет. Разумеется, у меня не было денег, но на что они? Всюду были родные, друзья, всюду радостная природа, ласково меня встречавшая после долгой разлуки. Всюду я имел все нужное, нигде не ища излишнего. И не перечислить мне блаженных минут, которыми подарило меня это беспечальное лето, то в созерцании — dolce far nienfe (сладкое ничегонеделание), — то в разнообразных впечатлениях свободного туриста.

Едучи на Кавказ, я всегда уже в Ростове чувствовал себя дома, хотя до настоящего дома оставалось еще несколько сот верст. Здесь уже развертывался наш Юг, со своим палящим солнцем, своими шумными базарами, с шумным говором разноплеменного населения. Давно уже у меня составился своего рода церемониал встречи с родиной в Ростове. Пересадка на поездах давала несколько часов свободного времени пошляться по городу. Я отправлялся непременно на базар, заваленный грудами арбузов, дынь и разных фруктов. Тут покупал сочный арбуз и съедал его, присевши где-нибудь; покупал непременно крупную, мягкую тарань и южную фандаль и отправлялся на донские набережные. Это самое оживленное место шумного Ростова, кипящее трудовой жизнью по нагрузке и разгрузке. Крутым откосом спускается город к узкой придонской полосе, заставленной пристанями и загроможденной кучами рабочих, среди которых с непрерывающимся свистком беспрерывно проходили к пристаням нагруженные поезда железной дороги. Около наплавного моста ютились целые флотилии рыбачьих лодок, в которых жили и семьи рыбаков; из Дона ловили рыбу, в лодках варили пищу, здесь же и спали; детишки проводили на воде целое лето. Побродивши в толпе, наглотавшись вдоволь пыли и достаточно оглушенный грохотом погрузки и непрерывным гулом человеческих голосов, я взбирался на полгоры и принимался уплетать свою тарань, посматривая на человеческий муравейник под ногами моими и на беспредельную зеленую равнину донской поймы, тянувшейся от противоположного берега до самого Батайска, чуть видного в неясных очертаниях на горизонте. Тут уже я погружался в бессмысленное созерцание и сидел, пока не схватывался внезапно: «Не опоздать бы на поезд!» Бегом приходится спешить к Темерничке, и вот я опять в вагоне. Прощай, Ростов, прощай, Дон!

В те времена, в конце 70-х годов прошлого столетия, Владикавказская железная дорога за Тихорецкой станцией проходила местами по чистой, нетронутой степи. Бесконечная гладь ее, то зеленая, то разноцветная, то серая, простиралась вокруг насколько глаз хватал. На целом перегоне не виднелось и признака человеческого жилья. Только тень облака, пробегавшая по стели, придавала иногда ей вид чего-то оживленного да подчас попадался черкесский джигит, который пробовал обогнать поезд на своем борзом коне и, конечно, скоро оставался побежденным. К степи под Пятигорском придвигаются горные массивы, но у Владикавказа гладкая равнина — дно бывшего доисторического моря упирается прямо в подножие Кавказа. Немного, вероятно, найдется на свете таких поразительных горных панорам, как здесь. Гладкая степь подходит вплотную к хребту гор, который над нею подымается сразу во всю высоту. В хорошую погоду вид на горы из Владикавказа совершенно феерический. Прямо перед зрителем высится первая цепь с причудливой Столовой горой, плоско срезанной, действительно как стол, над крутыми боками, которые издали кажутся вертикальными. Над этой первой, черной грядой сзади возвышается цепь снежных гор разнообразных бело-голубых оттенков, местами блестящая на солнце как будто грудами драгоценных камней. За ней же подымается главный хребет вечно снежных гор с Казбеком во главе. Эти вечные снега — уже чисто-белого цвета, без малейшей синевы, без всяких переливов, спокойного и как будто безжизненного. В общем, сочетание форм и цветов поразительное. Нечасто открывается эта волшебная панорама, большей частью скрываемая облаками, но, когда она является перед зрителем, очарованные глаза не могут от нее оторваться. Эта картина так и заманивает идти дальше, заглянуть, что скрывается в чародейском царстве Казбека, куда открывают дорогу громадные ворота Дарьяльского ущелья, сквозь которые прорывается к Владикавказу бешеный Терек, кипящий пенистыми водоворотами. Воображение заранее рисует там неслыханные чудеса. Не мог и я устоять против призывного голоса горных духов после недолгого отдыха во Владикавказе.

А Владикавказ и сам способен был затянуть в себя. Теперь он, вероятно, стал не тот. Наверное, все подведено под общий уровень, сглажены и обесцвечены яркие краски, в которых Запад и Восток смешивались здесь, не теряя своей противоположности и своеобразия. Он был красив этой пестротою. Правильная русская распланировка центральных частей и несколько казенная монотонность их архитектуры маскировались уже массой могучих пирамидальных тополей, рядами обрамлявших улицы. Но и прихотливые предместья, где каждый строился как вздумается, врывались в русский город, и на его улицах перемешивалась разноплеменная толпа во всем разнообразии типов и костюмов. Русских представлял больше военный элемент регулярных частей и терских казаков, в длинных черкесках, с огромными кинжалами. Было небольшое количество и рабочих. Попадались немецкие колонисты. Но сильнее всего бросались в глаза коренные туземцы — осетины, чеченцы, грузины, армяне, а то и заезжие персияне, даже турки: все типы резко очерченные, каждый на свой лад, в одеждах своего покроя, в своих любимых национальных красках. За Тереком, в слободе, туземный элемент уже безусловно преобладал и русская примесь тонула в нем. Общую пестроту еще более усиливало множество восточных лавок и мелкие промышленные заведения туземцев. К этой пестроте и разноязычному шуму замечательно подходил Терек — река единственная в своем роде. В разное время года, в зависимости от притока воды, Терек имеет очень различную физиономию. Одинаково остается только бешеное стремление потока, катящегося из Дарьяла по довольно крутому склону равнины. Когда воды мало, Терек состоит из множества мелких русл, иногда почти ручьев, бегущих среди громадных камней и скал, унизывающих его дно. Широкое русло реки в это время наполовину сухо в разных местах. Когда вода прибывает, все камни и скалы покрываются ею с верхом, их не видно. Терек становится широкой полноводной рекой, воды которой, царапаясь о камни и скалы и перепрыгивая через них, кипят и бурлят, как в котле, и завывают на сотни голосов, то ревя, то будто звеня, то гремя камнями. Тысячи голосов Терека, сливаясь в один гармонический концерт, слышны ночью за несколько верст, и к их музыкальному мотиву так же невольно прислушиваешься, как невольно всматриваешься в бурные волны потока, сидя на его берегу. Уверяют, будто опытные старожилы по характеру этого шума умеют предугадывать погоду. На этот раз, когда я переходил мост, направляясь в горы, Терек был переполнен водой. Горячее солнце в эти последние весенние и первые летние дни расплавляло зимние запасы снегов в горах, и раздувшаяся река скрыла под бунтующими волнами все скалы своего русла. Эти холодные волны несколько умеряли жару, ставшую нестерпимой уже с раннего утра.

Военно-Грузинская дорога обслуживалась почтовыми дилижансами с очень благоустроенными станциями. Но я решил отправиться в горы пешком, рассчитывая, если хватит сил, дойти хоть до самого Тифлиса. Знакомые очень предостерегали меня от моей затеи. Идти пешком, и одному! Не говоря уже о трудностях пути, черкесы, ингуши постоянно разбойничают по дороге, и им ничего не стоит за грош зарезать путника. Вдобавок только недавно было восстание в Дагестане и Чечне, и отдельные партии горцев до сих пор производили набеги на передовые станицы. Но мне слишком хотелось совершить эту прогулку. Да притом я жил у сестры, муж которой, знаменитый путешественник и охотник, не находил в моей прогулке ничего опасного. Сестра, привыкшая к бродяжеству мужа, да и сама немало погулявшая по кавказским горам и дебрям, тоже не обнаруживала никакой тревоги. Я решился только для безопасности не брать с собой никакого оружия, даже обычного кинжала, чтобы не соблазнять добычей какого-нибудь ингуша.

Вообще, пошел я в высоких сапогах, но налегке, в пиджаке, да взвалил за спину летнее пальто вместе с мешком скромной провизии. Тут был запас хлеба, кусок брынзы (козий сыр), кусок колбасы, немного водки, бутылка воды да, по совету опытных пешеходов, два-три лимона. Потом я пожалел, что не захватил больше лимонов. Ничто действительно не утоляет так моментально жажды и не обновляет сил, как лимон. Мне объясняли, что при усталости и жаре в мускулах накопляются щелочные элементы. Лимон же их окисляет и удаляет из крови. Длинный посох из жесткого, крепкого дерева и большой карманный нож дополняли мое дорожное снаряжение. В кармане было рублей тридцать денег.

Так двинулся я в путь. За Тереком дорога до гор идет гладкой, безлесной равниной целых пять верст. С каждым шагом вперед солнце подымалось выше и жгло сильнее. Как ни легка была моя ноша, она меня все более обременяла, и я только мечтал, когда доберусь наконец до Реданта. Редант — это просторное укрепление и почтовая станция у самой подошвы гор, и так же называется могучий родник, почти речка, вырывающийся тут из-под скал. Домашние мне рекомендовали Редант как первый привал. Чем ближе подходил я, тем дальше мне казалась эта земля обетованная, но наконец-таки добрался и, весь мокрый от пота, с наслаждением развалился в тени скал, на берегу глубокого ручья, холодного как лед. Разумеется, я поостерегся пить из него, а выпил свою тепловатую воду чуть не всю да закусил, а водой из ручья только наполнил опустелую бутылку.

Отсюда начинались уже настоящие горы. Справа все выше становился обрыв гор вдоль шоссе, слева все глубже в ущелье шумел и бурлил Терек. Идти было легко. Широкое шоссе, врезанное в скалу, а со стороны Терека огороженное крепкой каменной стенкой, поднималось очень полого. Хорошо убитый щебень был мягок. Извилистая дорога на каждом шагу затенялась скалами, и зной солнца был мало ощутим. Виды становились все более величественны и суровы и открывались порой на большие пространства к востоку и северу. На запад, кроме откоса горы, по шоссе ничего нельзя было видеть. Не помню хорошо где, кажется около Балты, облака сильно заволокли небо кругом, и я уже боялся, что дождь основательно промочит меня. Но я уже был на высоте около трех тысяч футов, облака скопились ниже, и мне предстала своеобразная картина. Подо мной на большое пространство развертывалось облачное море, застилавшее все: более низкие горы, ущелья и равнины. В нем скоро разразилась гроза, засверкали молнии, загремел гром, так и чувствовался жуткий ливень... Но все это происходило далеко под моими ногами, у нас же было и ясно, и сухо. Присев на камне, я долго любовался этим редким зрелищем.

А мимо меня то и дело проезжали то отдельные экипажи, то целые обозы. Пешеходов почти не было, но обозы попадались в целые сотни повозок. Очень они надоедали своей пылью и тем, что заграждали дорогу. Долго шла вместе со мной какая-то военная часть. Большой эшелон двигался очень медленно, так что я его постоянно обгонял; но я часто останавливался присесть, полюбоваться видами, и тогда эшелон в свой черед догонял и перегонял меня. Случалось, что и солдаты по приказу офицера присаживались отдохнуть. При одной из таких встреч я спросил офицера, почему они идут так медленно. Он объяснил, что так полагается. Он ведет эшелон в Тифлис, но торопиться нечего, война прекратилась, не ныне завтра будет заключен окончательный мир. Эшелон и идет так, чтобы солдаты не чувствовали ни малейшей усталости, как будто они не в Тифлис идут, а остаются в своих казармах. В день они проходят таким образом десять верст. Постепенно они все реже догоняли меня, а после первого ночлега я уже больше и не видел их: вероятно, они оставались на своем ночлеге гораздо дольше, чем я на своем.

Я шел так медленно, что к ночи дошел всего до Ларса. К большому своему удовольствию, я увидел посреди горной котловины большой постоялый двор — четвероугольную постройку, со всех сторон, как стенами, огражденную сараями, и в ней огромную одноэтажную избу, целый дом. Это мне понравилось гораздо больше, чем искать приюта на казенной почтовой станции. Я взошел и тут, в сердце Кавказа, очутился в чистейшей русской бытовой обстановке. Двор был загроможден повозками, лошади ржали и фыркали под навесами сараев. Возчики входили в избу и выходили из нее. Вошел и я. Это была огромная комната с длинными столами и скамьями около них. Широкие скамьи, почти нары, окружали стену. Очень усталый, я с удовольствием растянулся на одной из них. Бородатый мужик-хозяин спросил, что мне нужно. «Поесть да переночевать». У столов уже присаживалось все больше народа, начинался шумный говор. Подсел и я. Уж не помню, чем нас угощал хозяин, только поел я вкусно и основательно и присоединился к беседующим, у которых разговор шел о молоканах.

Я думал, что возчиками по Военно-Грузинской дороге были чуть не исключительно молокане. Оказалось, однако, что вся присутствующая компания жестоко ругала их. Я спросил, чем плохи молокане, и мне наперерыв начали рассказывать их грехи. Молокане, оказывалось, знаются с бесом, от которого и идет их богатство. Они, когда нужны деньги, собираются вокруг большего чана с водой, хлещут по ней прутьями и призывают беса. Через несколько времени нечистый вылезает из чана и оделяет их деньгами. Рассказывая это, они ссылались на своих знакомых, будто бы имевших случай подсмотреть сношения молокан с нечистой силой. В таких беседах мы просидели до темной ночи и улеглись спать, где кто устроился. Я, не раздеваясь, растянулся на скамье и мог только подложить под голову тощее свое пальто.

Проснулся чуть свет и вышел на двор умыться. Там уже все было оживлено. Возчики хлопотали у своих телег, запрягали лошадей. Ранний горный воздух был свеж и живителен, его не портил даже легкий запах навоза. Но вид, которого я не мог рассмотреть в темноте, оказался непривлекателен. Постоялый двор находился в круглой котловине, окруженной высокими гладкими горами, через которые, вероятно, очень нескоро могло заглянуть сюда солнце. Эти крутые склоны казались сплошными, нигде не было видно выхода, и ничего кругом, кроме них, не было видно. Тесная замкнутость долины, как будто отрезанной от всего мира, давила неприятным тюремным ощущением. Смотреть тут было нечего, и, расплатившись с хозяином, я поторопился выйти на Военно-Грузинскую дорогу, которая уже местами сверкала лучами солнца, местами пестрела всеми переливами света и тени.

Как и вчера, дорога разукрашивалась разнообразными видами, но они стали величественнее и грознее. Я подходил к Дарьяльскому ущелью. Справа выемка в скалах еще не свисала над шоссе, но была уже огромной высоты. Слева ущелье Терека становилось все более бездонной пропастью, его бока — все более отвесными, а горы по ту сторону ущелья казались просто гигантскими обрывами. Ни самих гор, ни долин уже не было видно. Солнце ярко заливало шоссе горячими лучами, и я бодро шагал и скоро попал в бесконечный обоз, которому не видно было конца ни спереди, ни сзади. Тяжело нагруженные возы загромождали дорогу, местами сбиваясь в два ряда, хотя, конечно, все-таки не мешали пешеходу.

Мирно шел я, мирно двигались мимо меня возы, лошади и погонщики. С возов перекликались и переговаривались. Никто не предвидел, какое приключение ожидает потом. Как вдруг с владикавказской стороны послышались шум и крики. Что такое? Показались пять-шесть терских казаков в парадных черкесках. Они извивались между возами и кричали, чтобы обоз сейчас же свернул в сторону и очистил путь — дал проезд коляске великого князя! Требование было очевидно невозможное.

Конечно, шоссе достаточно широко, чтобы по нему проехали рядом два экипажа: один прижимаясь к скале, другой — к барьеру пропасти. Но наши тяжело нагруженные возы во многих местах шли в два ряда, и понадобилось бы много часов, чтобы их вытянуть в одну линию. Да если бы даже и сделать это, то коляске великого князя пришлось бы долго ехать чуть не шагом, стараясь не зацепиться за возы... Погонщики переглядывались, перекликивались и видимо находили невозможным очистить дорогу. Терские казаки, покрутившись туда-сюда среди обоза, повернули назад и со всей возможной быстротой поскакали обратно.

Приключение было явно мудреное. Этот великий князь был сам наместник Михаил Николаевич, {82} игравший на Кавказе вполне царскую роль. Невозможно было не пропустить его коляску, но невозможно было также не задержать ее очень надолго. Будь место сколько-нибудь просторное, обоз при энергии можно бы сдвинуть в сторону. Но тут, как нарочно, с одной стороны сплошная громадная стена скал, с другой — бездонная пропасть Терека. С любопытством рассматривал я эту обстановку и без толку, беспомощно суетящихся возчиков и недоумевал, что из этого может выйти. Но загадка скоро разъяснилась. Послышался громкий топот множества коней, и толпа терцев в карьер врезалась в голову обоза и рассеялась вдоль него, всюду производя одно и то же магическое заклинание. Терцы кричали и всех и вся лупили нагайками: людей, лошадей, повозки. Лошади шарахались в стороны, колеса скрипели, люди кричали. Поднялась страшная пыль, в которой все больше скрывался наш злополучный обоз.

Заметив издали происходившую расправу, я, конечно, моментально подумал и о своей участи. Голова моя заработала с быстротой бессознательного инстинкта, и я, совершенно забыв, что на свете есть страх, в несколько секунд перелез через барьер в пропасть, где как будто виднелся какой-то уступ. Оказалось, что место даже вполне удобное, где я мог стоять не держась руками за барьер и не опасаясь сорваться вниз, не опасаясь и казачьей нагайки. Отсюда, слегка прикрываясь барьером, я мог наблюдать трагедию, происходившую на дороге. В течение первого акта сиену покрывало густое облако пыли, из которого доносились шум и крики. В этом облаке ничего нельзя было рассмотреть. Но прошло несколько минут, все стихло, и ветер, сдунув пыльное облако, точно поднял занавес сцены второго акта. Я был изумлен происшедшим волшебством; дорога была чиста и пуста, не было на ней ни одного воза, ни единой лошади, никакого человеческого существа. Все исчезло, и только вдали мелькали казаки, во весь карьер мчавшиеся назад восвояси. Куда же, однако, девался обоз? Что они с ним сделали? Но вдали уже послышался торжественный грохот третьего акта. В карьер промчался передовой отряд казаков, за ним на всех рысях огромная дорожная коляска великого князя, за ней несколько экипажей свиты и заключительный эскорт парадных терцев. По безусловно свободной и безлюдной дороге промчался мимо меня этот поезд, и только тут я решился начать исследование загадки об исчезнувшем обозе. Но он сам немедленно начал проявлять свое существование. Постепенно стали откуда-то выползать возы, лошади, люди; одни выдвигались сами, других вытаскивали, и через несколько времени дорога была по-прежнему густо загромождена.

Я бы никогда не поверил этому чуду, если бы не был его свидетелем. Оказалось, что в сплошной скале нашлись кое-какие впадины, куда можно было запихнуть воз; оказалось, что и за барьером попадались места, достаточно широкие.

Собственно говоря, я все-таки ни тогда, ни после не мог отчетливо понять, как возможно было распихать такой огромный обоз в таком недоступном месте, и понял только одно: что казачья нагайка делается каким-то магическим жезлом, когда ее пускают в ход с твердой верой в ее мистическую способность совершать хотя бы и явно невозможное дело.

Скоро я расстался с обозом: он двигался к северу, я к югу и через немного времени вступил в Дарьяльскую теснину. Суровое величие ее неописуемо. Громадные горы, прорезанные узкой щелью Дарьяла, поднимаются по обоим берегам Терека отвесным обрывом невероятной высоты. Дорога, выдолбленная в стенах обрыва, идет то по левому, то по правому берегу. При переходе через Терек по мосту гигантская щель видна в продольном направлении. Вступая же на тот или другой берег, видишь против себя только обрыв, поднимающийся чуть не до неба, а у себя над головой каменный свод, продолбленный в горе, Терек иногда шумит глубоко в пропасти, но мост перекинут над ним совсем невысоко. Так путь идет верст десять среди подавляющего величия каменных громад, нагоняющих на путника ощущение бессилия и ничтожности. На одном сравнительно менее высоком обрыве левого берега видна знаменитая башня Тамары.

В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле,
Старинная башня стояла,
Чернея на черной скале...
Она стоит на самом краю обрыва над Тереком, рисуясь в небесах как огромный черный четырехугольник, очень высокий столп. Я думаю, каждого проходящего охватывает желание осмотреть ее. Но со стороны Терека взобраться к ней безусловно невозможно: нет никакого доступа. Вероятно, к башне можно спуститься только сверху, со стороны Казбека. Проходя внизу, я задавал себе вопрос: зачем ее построили в таком месте, откуда к Тереку можно спуститься грабить караваны разве каким-нибудь очень далеким обходом? Впрочем, этот вопрос, конечно, можно бы было решить, только побывавши в башне. Не понимаю также, откуда Лермонтов взял свою легенду о Тамаре, которую народные сказания изображают хотя и прекрасной, как ангел небесный, но также святой и благодетельной.

Около Терского моста местные мальчишки часто продают проезжим куски горного хрусталя. Рассказывают, что где-то поблизости есть длинная пещера, сплошь состоящая из хрусталя, волшебно сверкающего при свете факела или свечи. Я, конечно, не мог и подумать искать ее на этот раз; мелькнула только мысль как-нибудь подобрать компанию, чтобы отправиться на розыски очарованного грота. Но случая на это так и не представилось.

По выходе из Дарьяла меня ждал нечаянный сюрприз. Здесь на левом берегу находится главная высота Казбека, но она по большей части совершенно закрыта облаками. Сначала, когда я шел, не было заметно ничего, кроме какого-то серого неба; нельзя было бы предположить даже, что тут есть какие-нибудь горы. Но вдруг это мутное небо разорвалось, отдернулось на обе стороны, и на фоне уже настоящего голубого неба в ослепительном сиянии солнца передо мной появилась белоснежная громада Казбека. Эффект был поразительный, красота неописанная. К сожалению моему, немного времени длилось очаровательное видение. Казбек словно хотел только поздороваться со мной и снова закутался в прежнюю непроницаемую муть. Но конечно, я ему был благодарен и за такую любезность, достающуюся на долю немногим.

Между тем окрестный вид все более изменялся. Сжатая щель Дарьяла осталась позади, горы отодвигались понемногу направо и налево, и долина Терека постепенно расширялась. Вместе с тем становилось очень холодно, хотя солнце стояло еще очень высоко. Скоро на ближних горах, почти на одном уровне со мной, стали показываться длинные полосы снега. Пришлось надеть пальто, с сожалением, что нет чего-нибудь поосновательнее. Насколько помню, это было на линии казбекских ледников. Встречные путники показывали мне главные места снежных обвалов, и прямо не верилось, что страшные обвалы, способные завалить весь Терек, происходят на таких на вид совершенно безобидных местах. Тут и горы на вид были совсем невысокие, и спускались очень полого, а между тем обвалы движутся именно по этим гладким спускам. Несколько далее, в таких же на вид безопасных местах пришлось проходить область земляных обвалов, пострашнее снежных. Даже и при моем проходе с гладкой, пологой горы постоянно сыпались на дорогу маленькие камешки. Признаюсь, я чуть не бегом прошел эти места. Мысль быть похороненным под массой земли была гораздо противнее, чем перспектива быть засыпанным снегом, тем более что снежных обвалов в это время и не могло быть.

Но горы быстро отошли в сторону, и Военно-Грузинская дорога потянулась по равнине. Ландшафт резко изменился. Вокруг меня была огромная равнина, окаймленная горами. Терек раздробился на множество мелких рукавов. Нельзя было даже разобрать, где же тут настоящий Терек. На вид вся эта страна казалась бесплодной каменной пустыней, а между тем это одна из населеннейших частей Осетии. На горах виднелись стада баранов, кое-где дымились аулы. На множестве протоков Терека и боковых ручьев, притоках его, были жалкие полоски полей. Кое-где и отдельные возвышенности вторгались в долину, и скоро я заметил местечко, очень меня порадовавшее.

Очень близко к дороге подходила гора, которая несколько верст назад показалась бы гладким холмом, но здесь имела вид высокой и очень крутой. Вся она была заросшей густым кустарником, а на вершине ее возвышалась башня замка. Конечно, это не башня Тамары, но зато к ней, вероятно, можно забраться и осмотреть се. Я двинулся в сторону и через какие-нибудь полверсты стал подниматься на гору. Она оказалась очень крута для подъема, и, сверх того, на некоторой высоте ветер начал рвать так сильно, что трудно было устоять на ногах. Осмотревшись, я решил обойти гору на ее подветренную сторону, надеясь, что она сама защитит меня от напора ветра. Так и оказалось. Скоро я добрался до вершины и увидел себя на небольшом гладком пространстве, которое когда-то занимал этот замок хищного феодала старых времен. Войти было очень легко, потому что стена, его окружавшая, была полуразвалена, со множеством брешей. Посредине же возвышалась превосходно сохранившаяся башня. Весь двор замка был завален камнями, зарос травой, бурьяном и кое-где кустами. Множество ящериц бегало по камням, попались по дороге две-три змеи. Но ни одного сохранившегося здания не было в стенах, кроме башни. Она была довольно широкая, круглая, желто-коричневого цвета и казалась необычайно прочной. Нигде не виднелось ни щелочки, ни трещины. Камень как будто слился в одно целое и снаружи блестел словно эмалированный. Все это было интересно, но напрасно ходил я вокруг башни, ища входа. Пришлось убедиться, что никаких дверей нет и никогда не было. Очевидно, обитатели влезали в башню через окна, по веревке или по лестнице. А окна начинались на большой высоте. Внизу их совсем не было.

Эта экспедиция заняла много времени и очень изморила меня, а я и без того был сильно уставшим. Ноги, натертые карабканьем на гору, тоже стали болеть. Я в этот день совсем мало отдыхал, а день начинал склоняться к вечеру. Надо было подумать и о том, где бы поесть, да где и заночевать. Настроение мое начало портиться. Первоначально я думал остановиться в Сионе, и он скоро показался вдали. Это очень красивый аул, с высокими домами, с высоким куполом своей исторической церкви, и я прямо направился к нему. Но меня остановило маленькое происшествие. В четверти версты впереди меня ехал какой-то казак, и вдруг я вижу, что на него бросается из Сиона чудовищная собака, вроде какого-то тибетского дога. Не собака, а какой-то зверь, который справится с двумя волками. С яростью атаковал этот дог казака, которому пришлось отбиваться от него шашкой. Потом казак ускакал, а собака возвратилась в аул. Я был совсем смущен. Что же я стану делать, если она меня атакует? Народа нигде не виднелось ни души. Подумав, я решил идти мимо Сиона, рассчитывая, что авось доберусь к ночи до Коби.

Но идти с каждым шагом становилось труднее, ноги были совсем подбиты, усталость сгибала спину. Я не шел, а плелся, солнце уже спускалось к закату гораздо быстрее. Мне становилось ясно, что не дойти мне к ночи до Коби, хотя и виднелся он вдалеке... Холод же превращался почти в мороз. Что делать? Но Бог не без милости, казак не без счастья...

Около шоссе показался домик-избушка. Это была сторожка какого-то шоссейного надзирателя, который тут же сидел на скамеечке. Я попросился присесть. Он встретил меня радушно. Разговорились. Я рассказал о своем путешествии и о том, как утомился и разбил ноги. Спрашиваю:

— Можно ли дойти до ночи до Коби?

— Нет, не дойдете.

А долина точно была вся в тени, и последние лучи солнца еле выглядывали из-за гор. Я говорю, что ведь надо ночевать.

— Да что вам идти? Ночуйте у меня, места хватит.

Я с радостью поблагодарил, а он оказался еще довольнее меня:

— Ну вот и прекрасно. Я сейчас самовар поставлю...

Он захлопотался, ввел меня в сторожку, а сам побежал хозяйничать. Возвратился он с охапкой деревянных лопат.

— Вот мы чем затопим. Казенными лопатами.

— А разве их не ревизуют?

— В расход выведем. У нас тут на щебне ломают массу лопат. А топить ведь нечем. Тут и полена дров не достанешь. Места каменные, голые, деревьев нет.

Он живо затопил печь вроде татарского камина. Приятная теплота разливалась по сырой и холодной сторожке. А я еще вчера под Редантом не знал, куда спрятаться от тропического зноя! Вот что значат горы. Мой хозяин набрал из камина горячего уголья, и живо закипел самовар. Все время мы между делом болтали. Он жаловался на проклятую службу в дикой пустыне, где ничего не достанешь и где, кроме полудиких осетин, по нескольку недель не увидишь человеческого лица. Мой неожиданный ночлег доставил ему величайшую радость. Он напоил меня чаем, накормил яичницей и даже решил доставить мне, как туристу, особое развлечение:

— Я вам покажу осетин.

Не знаю, как он это устроил, но скоро в сторожку один за одним начали набиваться осетины, так что стало почти тесно. Они были, помнится, все в серых папахах, а каких-то своеобразных, тоже серо-белых черкесках и бурках. По-русски большая часть знала едва несколько слов, но беседа у нас началась все-таки очень оживленная. Я их расспрашивал об их горском быте, они — о нашем русском. Хозяин беспрерывно вступался в разговор, дополняя и поясняя то, что хотели выразить осетины. Узнал я, между прочим, что у них главное богатство в овечьих стадах. Загоняют стада на ночь в пещеры, которых около аулов множество. Теперь весь день овцы пасутся в горах. А много ли овец? Оказалось, однако, что пересчитывать овец — большой грех, от этого на них может напасть моровая язва скота. Но ведь надо же знать все-таки, много ли скота, какое стадо больше, какое меньше. Они отвечали, что это и так видно, без счету. Другими словами, баранов считали гуртом, по пространству, на квадратный и кубический метр. Но овцы это не единственное богатство. Самые богачи те, которые имеют поля. Хозяин пояснил, что поля горцев — ничтожные полоски земли, искусственно созданной на голом камне. Растут же у них только ячмень да овес. Говорили мы и о социальных отношениях. Осетины очень критически относились к русским нравам: что же это за жизнь, когда дети не уважают отцов, жены не повинуются мужьям! Общая распущенность. Так жить нельзя. Долго просидели наши гости, и я был рад, когда наконец можно было заснуть, впрочем, от времени меняясь словами с хозяином, пока мы оба не захрапели окончательно.

Дружелюбно и по-приятельски распростились мы ранним утром, и я двинулся снова к Коби в холодном утреннем воздухе, пронизываемом горячими лучами солнца. Это настоящий горный воздух, механическая смесь холода и жары, освежающий и возбуждающий. Заманчиво тянула меня дорога. На горизонте виднелась Крестовая гора. Там — перевал, куда следовало бы добраться. Но скоро я увидел свою полную несостоятельность. Ноги были истерты до крови. Невозможно было ступать. Я уже думал вернуться к своему новонажитому приятелю. Но показалось несколько возчиков, везущих что-то во Владикавказ в огромных дилижансах. За десять рублей они согласились довезти меня до «Капкая», как здесь зовут Владикавказ. Добрались мы до него к вечеру, и с высоты своего дилижанса я имел все удобства снова пересмотреть весь путь, пройденный за два предыдущих дня.

Военно-Грузинская дорога, хорошо охраняемая военной силой и проходящая большей частью по территории осетин, могла считаться безопасной от горских хищников. Но лето 1878 года вообще было в этом отношении очень тревожно в терской области. Во время Турецкой войны в Чечне и Дагестане вспыхнуло даже сильное восстание против русских под предводительством Умы. Оно было уже усмирено, и восставшие понесли серьезную кару: кажется, шестьдесят человек было предано смертной казни в Грозном. Но спокойствие далеко не восстановилось. Набеги горских грабителей происходили повсюду. Конечно, разбойничество составляло отчасти норму жизни в области. Для черкесов это было не простым средством наживы, а проявлением удальства. Грабители даже искали не более легкой добычи, а более эффектной. Можно было бы угнать лошадь или скот довольно безопасно с окраины станицы. Но абреки нарочно выбирали двор, например, станичного атамана в самом центре поселения. В передовых частях области эта мелкая партизанская война никогда не прекращалась и выработала своеобразные приемы предосторожностей и защиты. Так, например, если ночью на дворе или на улице послышится подозрительный шум, то проснувшийся хозяин никогда не зажигал свечи или фитиля, а неприметно в темноте расследовал, что такое происходит. Стоило чиркнуть спичкой, чтобы черкес моментально стрелял по огню. Грабежи тоже, конечно, не происходили безнаказанно. Как только в станице обнаруживалось, что кто-нибудь ограблен, тотчас поднимали тревогу. Казаки моментально седлали коней и пускались в погоню с криками: «В набег! В набег!» (Они произносят не «набег», а «набег».) Прежде всего осматривали следы и шли по следу, в чем терские казаки искусны не хуже каких-нибудь американских краснокожих. Грабители, конечно, стараются сбивать со следа, но их все-таки часто нагоняли или прослеживали, в каком ауле прекращались следы: это было доказательством, что добыча оставлена здесь. Тогда допрашивали и обыскивали население. Если ничего не находили, то иногда обязывали аул во что бы то ни стало разыскать грабителей за круговой ответственностью. Нужно сказать, что эти приключения, в сущности, очень нравились казакам, в те времена таким же воинственным и почти таким же хищным, как сами чеченцы. Один наблюдатель, Линтварев, хорошо познакомившийся с терцами, делал такую их характеристику: «Казак готов ограбить весь свет для России, всю Россию — для Терского войска и все войско — для своей станицы». Это не мешало Линтвареву восхищаться казаками и любить их. Изо всех казаков терцы производили впечатление наибольшего удальства и молодечества. Они интересовались своей военной историей, прекрасно знали разные подвиги терских казаков и охотно о них рассказывали.

Запомнился мне один такой рассказ. В Закаспийской области при какой-то экспедиции разъезд терских казаков в двенадцать человек был обнаружен текинцами. Бежать не было возможности. Казаки закололи своих коней, сделали из трупов кольцевой вал и под защитой его отражали бешеные атаки неприятеля. Несмотря на известное мужество текинцев, они каждый раз были отражаемы. Но шло время. Казакам нечего было есть и, еще хуже, нечего пить под палящими лучами солнца. Несколько человек было ранено, были даже убитые. Так прошло несколько суток. Смерть была неизбежна, и казаки решили умереть, желая только продать жизнь возможно дороже... Но случай спас их при последнем издыхании. Один из наших бродивших в степи отрядов обратил внимание на непрерывную ружейную пальбу и направился на нее. Взятые с тылу текинцы бежали, и уцелевшие остатки героев-казаков были спасены.

Рассказчик с самодовольством прибавлял, что они были потом вызваны в Петербург и приняты Императором, получив от него военные ордена. Терские казаки (чего я не видал у других) вообще очень ценили ордена, и каждый мог рассказать, кто у них в станице имеет какой-либо знак отличия.

Наибольшей военной славой в старину пользовались гребенцы, древнейшая часть войска. При мне эта репутация перешла к сунженцам. Правый приток Терека Сунжа подходит к самым горам, и Сунженская линия станиц живет на вечном военном положении. По реке Ассе (притоку Сунжы) станицы острым клином вбиты в самое сердце гор. Для чеченцев эта Ассинская линия в буквальном смысле нож острый. Сюда-то счастливый случай дал мне возможность проникнуть вскоре после прогулки в Дарьял. Мой шурин Отто Васильевич Маркграф, лесной ревизор, должен был по службе осмотреть своих лесников по ассинским станицам. Маркграф был знаменитый охотник и еще более знаменитый путешественник. Где он только не побывал за свою жизнь: в Алжире, в Туркестане, объехал весь Кавказ, был после за Северным полярным кругом, на устье Амура, на Шантарских островах и т. д. Как охотник, он бил и кабанов, и медведей. Крепкий, выносливый, превосходный стрелок, он выдавался хладнокровным мужеством даже на Кавказе, где храбростью трудно удивить. Раз был такой случай. В разъездах офицерам часто дают конвой в виде туземного милиционера. Один милиционер ненавидел Маркграфа, кажется, за то, что тот его один раз обезоружил, и клялся застрелить его при первом же случае. Надо же было случиться, чтобы именно этого милиционера дали в конвоиры Маркграфу. Он знал об угрозах горца и мог легко потребовать, чтобы ему назначили кого-нибудь другого, но не хотел показать вид малодушия и без возражений отправился со своим «убийцей». Как всегда, милиционер ехал сзади и в любую минуту мог всадить пулю в спину врагу. Но Маркграф ехал так беззаботно, даже не оглядываясь, что у горца рука не поднималась. «Нет, — объяснял он потом, — такого джигита нельзя убивать».

На этот раз Маркграф оправлялся в объезд на перекладной и предложил прогуляться мне. С ним, кроме ямщика, был еще казак Канищев, прелюбопытный тип. Не знаю, как его назвать: не то слуга, не то денщик, потому что, по существу, он был просто друг дома, составная часть семьи. Собственной семьи он не имел. Это был казак старый, опытный, весьма умный и любил пофилософствовать по-своему. Он презрительно отзывался о разных суевериях, например о веровании, будто бы вой собаки предвещает смерть. Это неправда, говорил он, собака ничего не понимает и не может знать, кто когда умрет. Но вот по звездам можно узнавать будущее, это не суеверие. Звезды не обманут. И на сомнения и возражения он тотчас приводил будто бы сроки звездных знамений перед разными событиями. Канищев был в свое время смелый и страстный охотник и очень жаловался, что прежде не было нынешних усовершенствованных ружей. «Ружья хорошие, а что из них толку теперь? Зверь повывелся. Черкесов не позволяют стрелять. Зачем теперь ружье?» Маркграф часто брал с собой Канищева как самого надежного спутника.

Мы выехали из Владикавказа рано утром и по пути слыхали немало рассказов о дерзких грабежах горцев. Многие стали уже бояться ходить и ездить. Дорога шла степью, а громада Кавказского хребта тянулась сбоку. Любопытное оптическое явление представлял он: вдали к горизонту, не уменьшаясь в высоту, он исчезал сразу в воздухе, как будто обрывался. Никогда я больше не видел ничего подобного и не понимаю причин этого явления. Потом стали попадаться леса. Сунжу переехали мы, помнится, по мосту. Дальше пришлось свернуть в большой лес, в глубине которого лесник жил летом на своей насеке. Это была очаровательная полянка, вся в цветах, окруженная высоким кустарником и огромными деревами разнообразных пород. Все тут было свежо, зелено, благоуханно. Пчелы жужжали и светились крылышками по всем направлениям. Посередине стояла низкая южная хата. Лесника не оказалось дома. Нас встретила его жена, тоже здесь жившая с маленькими детьми. Подивился я на казачье бесстрашие. Жить вдвоем с женой и детьми в такой глуши, под самыми горами в такое время, когда из-за набегов горцев стали бояться ездить даже в населенных местностях Сунжи! Привычка великое дело, хотя возвратившийся с обхода лесник сам сознавался, что теперь здесь стало очень небезопасно. Но не бросать же из-за этого пасеку.

В одной станице пришлось нам, по делам Маркграфа, зайти к станичному атаману. Это был не только зажиточный человек, но и, сверх того, офицер. Терские казаки тогда выбирали в атаманы почти всегда своих офицеров, и это было очень практично, потому что всякого рода начальство относилось к атаману-офицеру гораздо более уважительно, да офицер обладал и образованием, во всяком случае, более высоким. Обстановка у атамана была нероскошная, но приличная и в казачьем вкусе: обилие холщовых, расшитых узорами скатертей и в таком же роде занавески. Скамей, часто попадающихся у кубанцев, совсем не было, только стулья и немного мягкой мебели. Специально терской особенностью являлся на столе графин с чихирем, тогда как на Юге обыкновенно ставят графин с водой. Чихирь в жаркое время пьют здесь вместо воды: это кисленький освежающий напиток с ничтожным количеством спирта.

Атаман между прочим сообщил нам, что по Ассинскому ущелью очень неспокойно и горцы в передовых станицах видны были целыми партиями. Наш путь как раз туда и вел. Наиболее выдвинутая в горы станица — это Фельдмаршальская, и есть еще дальше ее — последняя — Галашкинская. Речка Асса, быстрый горный поток, впадающий в Сунжу, течет с Главного Кавказского хребта, с огромной горы Шан. Но сколько ни углублялись мы в горы, они нигде не имели такого дикого вида, как в ущелье Терека. Хребты напоминали скорее прибрежные горы моей родины — Западного Кавказа: более округлые, мягкие очертания, меньше обрывов, не бросаются в глаза голые скалы, леса и густой кустарник покрывают и отроги, и вершины гор, а в низах там и сям расстилаются веселые зеленые поляны. К вечеру мы добрались до Фельдмаршальской станицы, где и заночевали. Эта огромная станица очень живописна. Она ввиду своего опасного положения поставлена наверху высокой, довольно крутой горы, поднимающейся среди долины Ассинского ущелья, в том месте очень расширяющегося. Но зато в станице нет воды, за которой приходится спускаться далеко на реку Ассу, так что если бы Фельдмаршальская была обложена большим скопищем неприятеля, он мог бы заморить жителей жаждой.

В Фельдмаршальской мы узнали самые свежие новости. Станица была в тревоге. Все казаки были поставлены под ружье, и их уже накануне выгоняли осматривать окрестности, без оружия не приказано было выходить за станицу ни по каким хозяйственным делам. Партия горцев появлялась по дороге между Фельдмаршальской и Галашкинской и совершила несколько убийств. Являлся вопрос: как нам быть? Возможно ехать в Галашкинскую? По дороге в Галашкинскую Ассинское ущелье суживается, и дорога должна была извиваться среди непрерывного ряда боковых ущелий. Это место так и называлось — Винты, так как линия дороги идет как бы винтообразно. Понятно, что для всяких засад и внезапных нападений Винты представляли самые удобные условия. Тут-то нам и предстояло проезжать наутро.

Ехать или не ехать? Вечером мы держали между собою военный совет. Канищев — в сущности, самый храбрый из нас, но и самый опытный — высказался решительно против. Я не имел ни малейшего понятия о том, опасно это или нет. Поехать бы было интересно, а страха у меня по неопытности не было. Маркграф досадовал и нервничал. В сущности, дела по лесничеству совсем не были так важны и неотложны, чтобы из-за них лезть горцу па кинжал или на аркан. Притом недостаточно было доехать до Галашек, нужно было еще взглянуть леса, а шляться по лесам среди возмутившихся чеченцев — это уже было бы совсем нелепо. Но Маркграфу было слишком досадно не доехать всего одной станции до цели своего путешествия. Он решил: «Завтра поедем, авось Бог пронесет...» С тем мы и заснули.

С раннего утра Канищев старательно укладывал вещи. Разумеется, осмотрели оружие, патроны. Подъехал ямщик, и мы тронулись в путь. Утро было дивное, солнце сияло, воздух наполнял легкие свежим благоуханием, но станица имела самый тревожный вид. Бабы торопились под охраной запастись водой. Кое-где вооруженные казаки направлялись за станицу. Слышались толки о чеченцах. Мы съехали с крутой Фельдмаршальской горы и свернули на гладкую дорогу в направлении к Винтам. Вдруг, не успели проехать пятидесяти саженей — наша телега полетела набок. Оказывается, задняя ось треснула пополам, колесо повалилось на дорогу.

Это было событие, мистически решающее нашу судьбу. Уж если ось сломалась при выезде, то ясно, что мы не должны дальше ехать! Это такая зловещая примета, перед которой не мог не смутиться даже самый смелый человек. Мы не совещались между собой, но молчаливое единогласное решение было очевидно. Пришлось вылезти из телеги и, поддерживая ее, тащиться пешком назад в станицу. По прибытии же Канищев переложил вещи в другую телегу, кони снова были запряжены, мы уселись, и Маркграф крикнул ямщику «трогай!», но уже не в Галашки, а назад, к Ассинской станице.

В это лето Терское войсковое управление ставило ряд предприятий, имевших целью улучшение казачьей сельскохозяйственной культуры. Маркграф привлекался к этому делу как эксперт, а конная молотилка и сортировка в станице Солдатской находилась в его высшем заведовании. Он предложил мне поехать на молотилку поработать, пожить в степи, познакомиться с казаками, и я, конечно, с радостью согласился. Молотилка была заведена на средства войска, и работа производилась на его же средства. Но имелось в виду, что когда население присмотрится к выгодам дела, то найдутся люди, которые пожелают купить у войска машины и весь инвентарь. На молотилку в Солдатской уже и имелся в виду такой охотник, местный богатый казак Вертепов, который и был назначен вроде приказчика на молотилке, в таком положении имея наиболее удобства изучить технические и коммерческие условия предприятия. Рабочие, довольно разнокалиберные, был наняты из местных жителей. Был у нас в артели казачий офицер Золотарев, желавший изучить дело. Был один (не помню его фамилии), Володька, из интеллигентов, пошедших «в народ», был я — простой доброволец, которому даже жалованья не платили, а только кормили. Было еще человека два из образованных казаков; остальные принадлежали к простым казакам, а один — молодой владикавказский мещанин. Вообще, народу работало довольно много, да и дела было очень много; помнится мне, что на одну смену требовалось чуть ли не десять человек.

Прибыв в Солдатскую вместе с Маркграфом, я очутился за несколько верст от станицы в своеобразной обстановке, которая до конца осталась мне привлекательно памятна, а на первое время прямо очаровала. Молотилка стояла в гладкой необозримой степи. Только вдали к югу виднелся где-то далеко Кавказский хребет, и по правую руку в безмерной дали при ясной погоде можно было различить вершину снежного конуса Эльбруса. За полверсты от молотилки протекала излучинами речка Малка, приток Терека, но уже имеющая степной характер — с низкими берегами, местами болотистыми. Сама молотилка издали казалась большой деревней с высокими хатами. Но это были не хаты, а громадные скирды снопов хлеба. Хлеб свозился сюда из всех окрестных станиц и хуторов и складывался в скирды, которые, вырастая одна за другой, образовали как бы улицы и переулки, очень тесные: между скирдами иной раз было не более десяти—пятнадцати шагов. На довольно большой площади посреди них расположилась молотилка, отчасти на вольном воздухе, отчасти в двух-трех легких дощатых сараях. На одной из окраин этого скирдяного городка располагался наш рабочий лагерь, который состоял, собственно, из одного шалаша — не для людей, а для разных вещей и припасов. Кроме шалаша, была выкопана яма, служившая погребом, да другая яма, служившая печью, над которой возвышался треножник из дрючков. К ним подвешивался над огнем котел. Кое-что, как кирпичный чай, варили в другом котле, стоявшем на вырытой в земле печке. Вся эта наша кухня находилась, может быть, шагах в двадцати-тридцати от ближайших скирд, а земля вечно была покрыта порядочными слоями соломы. Не раз случалось, что эта солома загоралась от нашего костра и огонь начинал бежать к скирдам. Тогда все бросались тушить его чем попало, отгребая солому и затаптывая огонь ногами. Воды, помнится, ни разу на это не тратили, потому что ее у нас было очень мало, в небольшом бочонке, наполнять который ездили на Малку. Вообще, жили мы в этом отношении с невероятной беспечностью, и я не понимаю, как у нас ни разу не случилось пожара. А уж если бы он случился, то все скирды выгорели бы без остатка, как и вся молотилка. Большим счастьем было бы уже и то, если бы мы не сгорели сами да успели спасти лошадей. Но нужно сказать, что величайшую прелесть этой жизни в. степи составляла именно безграничная, беззаботная беспечность. Невозможно выразить, какое наслаждение составляет ни о чем не заботиться, ничего не опасаться, ни к чему труднодобываемому не стремиться, жить на авось, небось, как-нибудь и прочие бесчисленные формулы российской беззаботности!

Собственно, жилищ у нас совсем не было. Мы жили под открытым небом, под знойным солнцем, а то и под дождем, если случалось ему выпадать. И от солнца, и от дождя укрывались под скирдами. Ночевали на открытом воздухе, устраивая постель из соломы, кто как мог. Очень часто, если был дождь, мы зарывались в стожки соломы, которых было множество между скирдами и за скирдами. Я как-то заснул под ясным открытым небом, сверкавшим мириадами звезд, но у меня была бурка и я ею прикрылся. Ночью пошел дождь, и я полубессознательно закутался ею с головой. Наутро проснулся, и оказалось, что дождь не пробил бурки, я был сух, но все кругом было залито водой, которая отчасти просочилась снизу и под меня. После этого я предпочитал зарываться на ночь в стожок соломы. Приходилось пробить себе длинное логовище, несколько обмять его и округлить тяжестью тела и руками, а отверстие снова закрыть соломой, надерганной внутри конуры. Спать было превосходно, солома сухая, ароматная, не слежавшаяся еще, так что воздух свободно проходил внутрь стожка. Но зато когда утром вылезаешь на свет Божий, то солома пролизывала все — одежду, волосы, набивалась даже в нос и в рот; насилу, бывало, очистишься от нее. Само собой разумеется, что при таком способе ночевки мы не раздевались, а разве только снимали сапоги.

При молотилке у нас было штук десять лошадей. На одну упряжку требовалось четыре лошади, но они работали в несколько смен. Работа у них была очень нелегкая. Приходилось им, впряженным в концах крестообразно сложенных длинных переводин, вертеть шестерню, которая толстым, крепким ремнем приводила в движение все приборы молотилки. Лошади двигались по кругу медленным шагом, напрягая все силы. Но зато и откармливались, они у нас, как, вероятно, никогда в своей жизни. Вся окрестность молотилки была занята отчасти роскошными степными пространствами, отчасти огромными полосами хлеба, который считался неудачным, не стоящим жнитва, почему, вероятно, это место и было отведено под молотилку. Казаки косили только роскошные поля хлеба, а на мало-мальски захудалые не хотели тратить труда.

В России такие полосы были бы сжаты или скошены до последнего стебля. Вот на этой благодати и паслись наши кони, не получая от нас больше никакой пищи. Отъедались они ужасно. Одновременно со мной пригнали к нам захудалого жеребца, со впалыми боками, несчастного, смирного, покорного. Но что за великолепный зверь вышел из него на нашем лошадином курорте! Раздался, стал гладкий, шерсть лоснится, хвост вытянулся трубой, грива поднялась роскошными косами, и зазнался наш жеребец нестерпимо. Остальными лошадями стал командовать словно своим собственным косяком, даже и людей перестал подпускать: сейчас же на дыбы, норовит укусить своими страшными зубами или лягнуть могучим копытом. Прямо сладу с ним не было, когда приходилось загонять домой или даже с прочими конями вести на водопой. Конечно, казаки с ним справлялись очень просто, да он перед ними и не важничал так. Но интеллигентной братии артели он был божеское наказание, особенно несчастному Володьке.

Я в глазах всей компании был откровенный «барин», приехавший из города отдохнуть в степь. С меня никто и не взыскивал, никто и не смеялся, если я не умел справиться с лошадью или плохо рубил топором: для городского барина это очень натурально. Но Володька выдавал себя за рабочего, и все видели, что он врет, что он переодетый барин. Поэтому над ним любили сшутить лукавую шутку. Бывало, как нужно гнать коней на водопой, смотришь, кричат: «Володька, перейми-ка жеребца! Вишь, в сторону уходит!» Жеребец просто дурил, потому что вовсе не прочь был сходить на водопой. Но прочие лошади неохотно отходили от него, и его нужно было завернуть к Малке, а для этого — поймать и сесть верхом. Володька боялся подступить к нему, но не хотел оконфузить себя и с трепетом принимался ловить жеребца, пока тому не надоедало шутки шутить и он допускал вскочить на себя.

Этим водопоем начинался наш трудовой день. Ночь кони проводили в поле. Сторожили их крайне небрежно, и уж не знаю, почему у нас их не покрали. Должно быть, кони сами не давались никому. Утром нужно было их загнать со степи на водопой. Приходилось их переловить, на некоторых садились верхом и ехали к Малке. Там их поили и купали. Для купания уже обязательно было, раздевшись, сесть верхом, кто не умел стоять на спине, чтобы загнать на самую глубину, потому что лошади сами по себе не любят плавать. После этой операции одевались и ехали на молотилку, где лошадей запрягали в переводины.

Перед работой мы слегка закусывали, пили калмыцкий чай с хлебом. Специалистом по варке его был Вертепов. Нужно было отрубить топором или кинжалом достаточный кусок твердой чайной плитки, затем его опускали в воду с большим количеством молока, несколько раз подбрасывали соли, клали коровье масло, подбавляли перцу, и все это кипело в котле на тагане. Вертепов постоянно перемешивал смесь и отведывал ее. Чай считался готовым, когда жидкость принимает особый синеватый оттенок. По моему мнению, нет легкого завтрака более вкусного и питательного... Остальная наша пища была плохая, помнится, все больше пшено, сало, арбузы. Мяса что-то не помню, но баранина, кажется, бывала...